Сантьяго Онтаньон. Облик Гарсиа Лорки
Я не стану говорить о поэзии Федерико Гарсиа Лорки. О ней говорили и еще скажут те, кто не мне чета. Я не настолько самонадеян, чтобы браться за непосильную работу. Я всегда терпеть не мог людей, которые без склада и лада несут всякую чушь о поэзии, и потому при одной только мысли, что сам могу им уподобиться, волосы встают дыбом. Нет, я стану говорить о Федерико-друге, не поглощенном стихами, о Федерико с его недостатками и огромными достоинствами. А рядом с ним появятся люди, о которых тоже можно говорить часами, и забытые — не за давностью лет, а по несправедливости — вехи испанской истории.
Прошу прощения за то, что вынужден прибегать к личному местоимению. Но речь пойдет о личных воспоминаниях, о пережитом вместе, о наших беседах, поэтому мне не удастся избежать выражений «я был», «как-то раз он сказал мне», «мы с ним пошли» и прочее. Я мог бы, подобно Эухенио д'Орсу, выдумать себе двойника Октавио де Ромеу и льстить ему без зазрения совести или, наконец, укрыться под псевдонимом — хотя бы «Ксений». Но не хочу. Я отвечаю за свои слова и готов выслушать критику.
Впервые я услышал имя Федерико Гарсиа Лорки в 1923 году, гуляя вечером по бульвару Монпарнас с гранадским художником, другом поэта, Исмаэлем Гонсалесом де ла Серной.
При нашей первой встрече поэт выглядел весьма живописно: он походил на Деда Мороза или актера на роли стариков в бедствующей труппе, которой не на что купить хорошие бороды. (Дело было в гостинице Малаги.) Федерико брился, и его широкое, открытое, смеющееся лицо почти целиком занавешивала легкая белая борода из мыльной пены. Можно сказать, мы уже были знакомы — брат Федерико хорошо отзывался при нем обо мне (за что я ему признателен), да и я был наслышан о безграничном обаянии Федерико. С того дня и до самой его смерти мы были друзьями.
Часто, разговаривая с другим большим андалусским поэтом — Рафаэлем Альберти (я уподоблю его Хоселито, а Лорку — Бельмонте, ибо убежден: сравнение это точно и в отношении стиля, и в том, что касается их дружеского соперничества), — мы удивлялись легкости, с которой теперь всякий и каждый объявляет себя ближайшим другом Лорки. Надо сказать, тут произошла прелюбопытная история: все наперегонки ринулись в друзья Федерико и яростно пинаются, борясь за место лучшего друга, знающего о поэте все и вся, включая мысли, замыслы и житейские подробности. Их пруд пруди — актеры, писатели, художники, стихоплеты, и — надо же! — все были ему «словно братья». Но ведь как это ни удивительно на посторонний взгляд, Федерико был разборчив в выборе друзей; лишь связав свою жизнь с театром, он стал более открытым. А в повседневном общении по-прежнему сохранял благородную сдержанность: доверия его удостаивались избранные.
Было в жизни Федерико время, которое я бы назвал «эпохой Резиденции», — чудесные годы, когда он, поразительный человек, уже нашел себя, и близкие друзья услышали его стихи, причем у него тотчас появились подражатели. Они обнаружились еще до широкой известности «Цыганского романсеро», первой великой книги поэта. Так что, не обладай Федерико равновеликим человеческим даром, его ждала бы незавидная участь — оказаться подражателем своих подражателей.
Я познакомился с Федерико, когда он жил, почти постоянно, если не считать частых отлучек в Гранаду или в ту гостиницу в Малаге, где, как я уже говорил, мы встретились первый раз, в огромном улье Студенческой резиденции. Федерико любили все, что позволяло ему совершать сумасбродства, наподобие того, как однажды они с Сальвадором Дали за ночь превратили свою комнату в спасательный плот, а на рассвете принялись взывать о помощи, размахивая из окон полотенцами и крича: «Спасите! На помощь! Человек за бортом!» Запахло скандалом и, само собой разумеется, директорским выговором. Однако директор счел выходку очаровательной и ограничился фразой: «Ох этот Федерико». Тот, кто был с ним «на плоту», давно уже не ребенок... А если не верите — взгляните, во что он превратил мир Божий на своих картинах.
Обычно в мемуарах о друге обходят молчанием его недостатки, особенно если это великий, всеми любимый поэт, погибший к тому же жестокой и несправедливой смертью, которая осенила его славой (словно для нее не имелось других веских оснований) и вписала его имя в мартиролог. Но это неправильно, нехорошо, и потому я хочу, чтобы вы узнали Федерико таким, каким он был, узнали о больших недостатках и покоряющем обаянии, которое отличало его от прочих смертных. «Чудовище» — так однажды сказала, познакомившись с Лоркой, госпожа Евреинова, жена известного русского литератора...
К тому же человек, лишенный недостатков, малопривлекателен. У Федерико они были, и если он слышит меня, бедолага, там, в славе своей, то наверняка хохочет, внимая моим откровениям.
Итак, недостатки у него были, но такие особенные, такие детские, что составляли часть его обаяния, — он походил на ребенка, который не ведает, что творит. Например: Федерико был тщеславен, ужасно тщеславен. В своей самовлюбленности он доходил до того, что требовал непрестанных уверений насчет собственной талантливости. Так вот, в другом это было бы непереносимо, а у него выходило естественно. Сколько раз мы бродили по мадридским улицам, сколько вечеров! И вдруг посреди разговора он хватает тебя за плечо и говорит, словно бы в шутку, но при этом совершенно искренне:
— Так у меня есть талант? Есть или нет, скажи?
Ты отвечаешь без всякого пафоса:
— Ну, есть, — и он, хохоча до упаду, повторяет:
— Вот видишь, есть! — И радуется, как мальчишка, которому пообещали купить велосипед.
Федерико был органически не способен отойти на второй план и не блистать в разговоре. Часто на вечеринках, где он изумлял нас своим остроумием, вдруг подавал голос кто-то еще. Тогда Федерико — якобы по срочному делу — исчезал. Но вскоре возвращался, хитроумный, обаятельный, и снова занимал первое место. Как-то раз в одном доме давали прощальный ужин в честь Рамона Гомеса де ла Серны, уезжавшего в Чили. Федерико хорошо знал Рамона, того самого, который, казалось, повсюду чувствовал себя, как в кафе «Помбо», где был верховным жрецом; того самого, который, как и Федерико, не терпел вторых ролей. Естественно предположить, что на вечере главенствовал автор грегерий, но Федерико изо всех сил препятствовал этому, и преуспел. Все было предусмотрено заранее, что непростительно. Еще до прихода Гомеса Федерико сказал мне:
— Послушай, Онтаньон, давай сыграем шутку. Не дадим говорить Рамону. Если увидишь, что я выдохся, болтай о чем попало, но не давай ему рта открыть.
К счастью, мое вмешательство не понадобилось: состязаться с двумя гениями красноречия — задача непосильная для молчуна.
Вышло так, как хотел Федерико. Рамону не удалось вставить почти ни слова. Должен сознаться, к чести предводителя «Помбо», это был уникальный случай — такого на моих глазах больше не происходило. И здесь снова проявилось обаяние Федерико, из-за которого ему прощали все. Когда мы, семь или восемь человек, выходили на улицу, Лорка сказал мне:
— Бедняга, больно смотреть, как он идет и молчит. Пусть поговорит.
И действительно, не прошло и пяти минут, как на перекрестке улиц Веласкеса и Алькала счастливый Гомес де ла Серна уже что-то рассказывал, и — будем справедливы — с присущим ему блеском. Он был похож на человека, выбравшегося из темного колодца, на утопленника, которого откачали, на бумажного змея, подхваченного порывом ветра. Федерико был с ним необыкновенно приветлив. Они разошлись в полном удовольствии.
Лорка обладал изумительным даром подражания. Он изображал всех, но никогда не повторял ничьих характерных фраз, а выдумывал другие. Федерико не только копировал актрису, игравшую в комедии Бенавенте, но и сочинил целый эпизод в стиле Бенавенте, которым дон Хасинто не преминул воспользоваться. Самыми удачными были подражания Тортоле Валенсии, старинной гранадской плясунье прошлых лет, кантаору Мануэлю Торресу, дону Фернандо де лос Риосу, Руфи Дрэппер, художнику Васкесу Диасу. Федерико изображал всех подряд, но не любил, когда изображали его. У меня это получалось неплохо. Я представлял, как он играет на фортепьяно и вытирает платком, вынутым из верхнего кармашка пиджака, капельку пота, всегда выступавшую над верхней губой, или как он, переходя улицу, на середине мостовой в ужасе застывает перед автомобилем. Федерико охотно смеялся, хотя все-таки чувствовалось, что представление ему не по душе. И, чтобы помешать мне, а может быть, по привычке оставлять поле сражения за собой, он, после подражаний разным людям, говорил:
— А теперь Лорка в изображении Сантьяго Онтаньона. — И довольно скверно изображал себя.
Удивительно и то, что Федерико с таким даром подражания и музыкальным слухом, пробыв в США почти год, вернулся, не умея сказать «yes»1. Он ездил туда вместе с другом их семьи, доном Фернандо де лос Риосом, к которому относился с огромным уважением. Лорка рассказывал мне, что полное незнание языка, на котором писал Уолт Уитмен, заставляло его, путешествуя в одиночку, вешать на шею, наподобие медальона, карточку с названием пункта назначения. Не уверен, правда, так ли оно было, но по рассказу выходило, что так. Это путешествие дало ему возможность написать книгу «Поэт в Нью-Йорке» и попасть на Кубу, о которой у него остались чудесные воспоминания.
Две вещи Лорка ненавидел всей душой: лоркизм и чтиц. Чтицы породили лоркизм, их же, я убежден, накликал какой-нибудь стихоплет-завистник. В лоркизме соединилось все, что Федерико не выносил: фальшь, ложная театральность, наигранная страсть, от которой дыбом встают накладные патлы, пошлятина в духе Бертини, безвкусица, непристойность. Чтецы и чтицы — лоркисты путали страсть с анекдотами, которых при женщинах не рассказывают, великую любовь — с эротикой, бездны любви — с тем, что я не решусь здесь назвать. Они не понимали, что поэзия не терпит заламывания рук, закатывания глаз и воплей. Но поэзия остается в стихе — на листе: поэт не в ответе за то, как его читают. На генеральной репетиции «Кровавой свадьбы» одна актриса... ну... пусть будет просто актриса — начала читать романс о луне из третьего акта. И понеслась, закусив удила, забыв про точки, запятые, а главное, про то, что в зале Лорка. Я сидел рядом с Федерико и с [Мануэлем] Фонтанальсом (прекрасный сценограф и мой друг, нам выпала честь делать декорации к мадридской постановке одной из пьес Лорки). Федерико вскочил как ужаленный и пошел к сцене своей характерной косолапой походкой, восклицая:
— Стойте, стойте! Сеньорита, прошу вас, не разводите лоркизма, сделайте такое одолжение. Лорку читают не так, а вот как...
И, поднявшись на сцену, он превосходно прочел этот удивительный романс. Актрисе, разумеется, не понравилось, она сочла авторское исполнение антилоркистским.
Удивительно, что Федерико, такой безудержный и порывистый, все же сохранял сдержанность и деликатность, когда дело касалось чтения стихов. Хотя он настолько ненавидел пошлую интерпретацию своих сочинений, что собирался изъять из переизданий «Цыганского романсеро» «Неверную жену» — красивейший романс, такой резкий и такой чувственный. И вот еще что вызывало у него в лоркизме особое отвращение: андалусский акцент, нечеткая артикуляция, словом, цыганщина.
Однажды, когда я был у Лорки дома на улице Аялы, к нему пришел тощий долговязый человек, страшный до чертиков, вставлявший в разговор андалусские шуточки. В ту пору он держался еще довольно скромно. Я говорю о горе-декламаторе Гонсалесе Марине, который пришел просить разрешение на чтение некоторых стихотворений. Федерико разрешение дал, и тогда прославленный Гонсалес тут же принялся декламировать в наипошлейшем испанском духе — с плащом, шпагой, воздеванием рук и предсмертными судорогами. Не унимаясь, чтец терзал нас целую ночь, пока не доконал и ее. Когда шаги налетчика стихли, Федерико, охватив голову руками, бросился на кушетку, повторяя:
— Господи, какой ужас, какой ужас! Ну что за бедняга: такой длинный — и ничего не умеет!
Ужас Лорки перед чтецами достиг апогея, когда однажды его позвали в клуб «Анфистора» прослушать девочку лет одиннадцати — двенадцати. Отказаться было нельзя, а девочка не заставила себя ждать. Но какая же дикость! Помню, первый из читанных романсов был об Антоньито эль Камборьо. Нечто невообразимое! И как только ей удалось обнаружить в романсе, где ни страсти, ни чувственности как таковых нет, а есть лишь чувство, без которого нельзя создать образ, — столько сладострастия! Мы сдерживались, чтобы не расхохотаться, и едва не лопнули. Дитя, читая романс, наполняло его смыслом, который не снился и Аретино. Мать девочки, прикидываясь идиоткой, сияла от гордости:
— Ну что? Какова моя девочка!
Федерико был в прекрасном настроении и рассыпался в неумеренных похвалах. Попробуйте теперь объяснить этой сеньоре, что Лорка вовсе не был в восторге от ее дочери. В тот достопамятный день девочка была крещена. Отныне и навеки по велению Поэзии она именовалась «Абсурдеткой».
Поскольку я обещал рассказать о недостатках Федерико, упомяну об одном из самых характерных — о необязательности. Он мог бы назначить встречу президенту, но если бы по дороге встретил кого-нибудь, с кем ему показалось интереснее, главе государства пришлось бы дожидаться. Мучительно было договариваться с ним об обеде, на котором ему предстояло встретиться с уважаемыми людьми, — до последней минуты нельзя было понять, придет он или нет.
Рассказывать о театральной жизни Федерико можно много, она была разнообразна и полна всяческих историй, хотя длилась недолго; ограничусь — по недостатку времени — только несколькими случаями. Расскажу о том, в чем мне самому приходилось участвовать, что я видел своими глазами; простите, что снова буду говорить о себе.
Не помню точно, когда именно Лорка появился в театре, но с его собственных слов знаю — это произошло в театре «Эслава», на спектакле известнейшей труппы тех лет, которой руководил Мартинес Сьерра. Позднее этому человеку, обладавшему художественным чутьем, ориентированным на вкус того времени, выпала честь быть первым режиссером пьесы поэта, через несколько лет ставшего знаменитостью. Пьеса называлась «Колдовство бабочки». Баррадос, художник из Уругвая, сделал чудесные декорации, и актеры, по всей видимости, знали свое дело. Но провал был полный — один из тех мадридских провалов, на которых от топота публики обваливаются потолки. Федерико всегда рассказывал об этом, хохоча до упаду, я даже думаю, преувеличивая масштаб скандала. Еще бы: если освистали его, значит, это был всем свистам свист... Уверял, что был счастлив. Все началось с выкрика из зала. В пьесе действовали обыкновенные насекомые: жуки, бабочки, гусеницы, букашки и тому подобное. И вот какое-то из этих прелестных существ сообщает (точно не помню текста), что собирается съесть таракашку. Тут с галерки раздается голос, словно обращенный к автору: «Что за мерзость!» Оглушительный хохот. На этом месте Федерико смеялся вовсю каждый раз, как вспоминал.
Какое-то время спустя довольно жалкий, но модный в ту пору поэт Эдуардо Маркина рассказал Маргарите Ксиргу о талантливом гранадском поэте, создавшем прекрасную пьесу о Мариане Пинеде. Маргарите очень хотелось найти автора, который писал бы для нее новые роли, и она пригласила Федерико. Он прочел пьесу о мученице Мариане, и Маргарита признала драматурга. Сальвадор Дали сделал превосходные декорации, с коротким занавесом. К несчастью, они сгорели в Сантьяго-де-Чили.
Пьеса понравилась, и критики объявили о новом драматурге. Шло время, и хотя Федерико постоянно говорил о больших замыслах и законченных пьесах, их не было. Три года спустя однажды вечером в конце лета произошло еще одно памятное для меня событие. Я зашел в кафе саламанкского квартала и встретил Лорку. Я-то думал, он в Гранаде. С ним был его приятель Мартинес Надаль, они окликнули меня. После сердечного, как всегда, приветствия Федерико сказал мне: «У меня готова драма, тебе понравится». И стал говорить о пьесе. Речь шла о «Кровавой свадьбе». Я попросил прочесть ее — прямо сейчас. Он только что приехал в Мадрид, но мы не теряя времени отправились домой к Надалю, который жил за два квартала оттуда. Что говорить, я был потрясен. Надо сказать, в чтении Федерико пьесы звучали лучше, чем даже в самой прекрасной постановке. Мы проговорили до рассвета, и я представил себе Лолу Мембривес — я тогда был с ней дружен — в роли Матери. Федерико тоже. Любопытно, что никто даже не вспомнил о Маргарите Ксиргу, которая поставила первую пьесу Лорки и впоследствии была лучшей исполнительницей его героинь, на голову выше других, и одной из близких его подруг. На следующий день я, как вы понимаете, только и говорил что о пьесе. Федерико пообещал прочитать ее снова. На этот раз с нами вместе слушали Мануэль Фонтанальс, Элена Кортесина и не помню кто еще. И снова успех. Разговор опять зашел о Лоле Мембривес. Элена Кортесина предложила пьесу Лоле, однако та заупрямилась. Через несколько дней мы с Лолой встретились в театре «Беатрис», она сказала, что читала драму, конечно, пьеса очень хорошая, но ей не подходит. Суть была в том, что Лола хотела играть Невесту, а не старуху, хотела сама вести прекрасный диалог с Леонардо, читать романс о луне, да и все остальное тоже. Проще говоря, ей было угодно, подобно Фреголи, сыграть всю пьесу одной — с легким аргентинским акцентом. И все же через несколько дней я привел Федерико знакомиться с Лолой в театр Комедии — там она играла какое-то время; Лорка нервничал: он тяжело переживал отказы и предвидел снова такую возможность, но сцена вышла очень смешная. Лорка был серьезен, а Лола, важничая, с пренебрежением поучала его:
— Послушайте, Лорка, вы должны написать для меня пьесу, где я буду петь, танцевать, играть на гитаре и умирать.
Фразу я запомнил дословно. Тогда Федерико, и без того серьезный, принял самый сумрачный вид и ответствовал:
— Зачем же писать — такая пьеса есть. Сыграйте Кармен.
Лола, кажется, не уловила, в чем соль, и мы распрощались.
«Кровавую свадьбу» поставила в театре «Беатрис» труппа Пепиты Диас и Мануэля Кольядо. Вся театральная братия признала Федерико, как только занавес опустился в последний раз, а вернее сказать, как только ознакомилась на следующее утро с мнением известных критиков. Здесь мне кое-что хотелось бы прояснить. Дело в том, что Лорка-драматург совершенно не нравился характерным актерам. Они говорили примерно так:
— Что это значит — «конь взял и заплакал»... «усни, мой цветочек»2... «луна в Цыганскую кузню // вплыла жасмином воланов»?..3
Мне самому не раз приходилось спорить с ними, и в частности с одним из самых знаменитых актеров, который высмеивал на разные лады действительно не лучшие строки поэта. Теперь этот насмешник — впрочем, умнейший человек — главный режиссер мадридского театра. А через несколько лет после нашей дискуссии он стал, не без помощи хулимого поэта, президентом театральной ассоциации. Обычное дело.
Когда Федерико поехал в Буэнос-Айрес — по иронии судьбы вместе с труппой Лолы, — для них он был уже выше Шекспира, Кальдерона, Лопе, Ибсена и прочих. Такова человеческая натура.
Путешествие Лорки в Буэнос-Айрес оказалось сплошным триумфом. Редко кто из писателей достигает такой всеобщей популярности, такого единодушного признания. Федерико разделил свою славу с Лолой Мембривес, о которой рассказывал любопытные истории — и о ее театральной жизни, и о частной; говорил, что она скуповата. Из этого tournée4 Лорка вернулся в Испанию полон оптимизма и с немалыми деньгами.
Когда провозгласили республику, дон Фернандо де лос Риос дал Федерико субсидию для осуществления его давней мечты: странствующего театра, который донес бы до жителей самых глухих селений Испании хотя бы некоторые шедевры гениев нашего театра. Мечта Лорки осуществилась. Он набрал труппу из студентов, и вместе с Эдуардо Угарте — писателем, а затем, уже в Мексике, известным кинематографистом и, думаю, единственным, от кого Федерико был готов выслушивать суровую критику, — они поставили множество ауто сакраменталь, интермедий и бесчисленное количество песен, аранжированных Лоркой; эти песни теперь известны всему испаноязычному миру. Самыми удачными постановками были ауто «Жизнь есть сон», «Овечий источник», «Бдительный страж», «Театр чудес», «Саламанкская пещера», «Два болтуна», «Земля Альваргонсалеса» и некоторые другие. Федерико ставил пьесы сам и только раз играл роль, как ни удивительно — из рук вон плохо. Изображая Ночь в ауто Кальдерона, он появлялся, увешанный черными кружевными покрывалами — они портили все дело. Мы говорили ему, что в этих тряпках он похож на тибетскую вдову, Федерико же только улыбался в ответ своей широкой — ее хватило бы на весь мир — улыбкой.
Театр путешествовал на грузовиках, которые прежде служили отрядам штурмовых гвардейцев, разгонявших демонстрации, превратив во имя поэзии эти ненавистные карательные машины в... «колесницы Тесписа», так я бы назвал их. В одном из специально приспособленных грузовиков перевозили декорации. Театр объездил множество селений — он сделал хорошее дело.
Лорка был не только большим лирическим поэтом, он был хугларом: в нем соединилось все, что необходимо хуглару — обаяние, притягательность, дар импровизации, которым он мастерски владел. Когда Федерико рисовал, он вносил и в рисунок тот же поэтический трепет, который свойствен его литературным произведениям. Рисунки Лорки более всего схожи с рисунками Сальвадора Дали, сделанными в те годы, когда тот уже стал первым среди всех нас, художников-иллюстраторов, которые брались и за книги, и за журналы, и вообще за все на свете.
У Федерико Гарсиа Лорки рисунок почти всегда связан с письмом — это непосредственное зримое дополнение к сочиненному. Когда он писал пером, то и рисунок делался пером, если карандашом — то и рисунок карандашный, иногда раскрашенный яркими и чистыми тонами, почти всегда красным, синим, зеленым. Он рисовал ангелов с огромными крыльями и несуразными пальцами, больше похожими на пальцы ног, чем рук; автопортреты с бровями-месяцами — с тех пор полумесяц такой же атрибут Лорки, как и Аллаха, и более ничей; изящных коней, моряков с длинными лентами на шапочках, они проливали слезы — бесконечные потоки слез; разбойников, перетянутых широкими поясами и вооруженных мушкетами; дрожащие протянутые руки, отсеченные от тела, источающие капли тягучей крови; сердца с лицами, а лица эти, с едва намеченными губами, — моря слез. Графика чистого сюрреализма.
В рисунках Лорки запечатлелась присущая ему наивность; они служат верным отражением его восприятия. Если рассматривать их все вместе, можно составить цельное впечатление о его душе — в них ее очертания и оттенки.
Одно из дарований Лорки-хуглара — умение замечательно играть на гитаре, игра же его на фортепьяно была истинным волшебством. Он мог ночи напролет играть и петь испанские песни, записанные в сотнях селений, и ни разу не повториться; никто не умел исполнить их с таким трагизмом, никто не аранжировал народную музыку с таким блеском. Федерико, ученик де Фальи, был к тому же замечательным исполнителем классической музыки.
Его глуховатым, но берущим за душу голосом управлял дуэнде. Федерико мог бы петь дуэтом с Мануэлем Торресом, непревзойденным исполнителем сигирий. Лорка знал все старинные песни; изредка он пел канте гранде — песни кадисских цыган, что поют, разрывая на себе рубаху.
Я обещал не говорить о поэзии, но все же скажу, что Лорка весь, целиком, внешне и внутренне, дав полную волю страсти, воплотился в некоторых строчках «Романсеро». К примеру, когда Федерико что-то нравилось, когда что-то задевало его так, что мурашки шли по коже, он стискивал зубы, резко сжимал руку в кулак — и вдруг, как марионетка, толкнув изо всех сил собеседника, начинал говорить не переставая.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Эти строки — портрет Федерико, верное его отражение.
И эти:
...сумрак, серебряный сумрак
ночи, колдующей ночи5.
Вот истинный Лорка. Тоска, скорбь, страсть, укрощенная и в то же время не знающая удержу, запечатлеть которую дано лишь великим поэтам; та самая страсть, что звучит в наичистейших строчках канте хондо. Когда я читаю один из этих двух романсов, я воочию вижу Федерико. Смуглый, с густыми бровями, печальными глазами, тонкой шеей — слишком тонкой для такой головы, — коротким носом, большим ртом и неизменно свисающей на правый висок прядью, которую он откидывает резким жестом; чуть косолапая походка, широкое тело; широкая грудь, украшенная огромным бантом. И всегда громкий голос. Вечерами в Мадриде, гуляя по бульварам где-нибудь на Реколетос или Кастельяна, еще издалека можно было услышать открытый искрящийся смех Федерико Гарсиа Лорки. Нам больше не слышать его! Бедные мадридские бульвары, бедная Испания!
И если мы, его друзья, настоящие друзья, встречаясь, говорим о его гибели, то всегда думаем об одном и том же: об отчаянии Федерико, когда он понял, что смерть неминуема. Какое отчаяние, какой страх должен был он испытать! Что может быть безысходнее, чем это ощущение несправедливости, если любишь жизнь так, как любил ее он, и видишь, что она гибнет, заплутавшись в лабиринтах мелкой злобы, зависти и невежества. Этот миг — всего лишь миг! — когда Федерико оказался лицом к лицу со смертью, — как он был для него страшен! Горе Испании, горе Гранаде, допустившей это преступление, убившее и ее самое; горе Гранаде, ее Альгамбре, пристанищу печалей, и кипарисам Хенералифе, напрасно возносящим к небу свою строгую красоту.
Комментарии
Сантьяго Онтаньон, один из близких друзей Лорки, с первых дней существования «Ла Барраки» был в ней художником по костюмам и декоратором. Высоко оценив оформление «Двух болтунов» Сервантеса, Лорка доверил Онтаньону (и Мануэлю Фонтанальсу) декорации к первой мадридской постановке «Кровавой свадьбы», а чуть позже, угадав в нем актерский талант, попросил сыграть главную роль в «Любви дона Перлимплина», которую ставила весной 1933 г. в Театральном клубе Пура Маортуа де Уселай. И действительно, уже после войны, в эмиграции, Онтаньон стал киноактером. Воспоминания Сантьяго Онтаньона были впервые опубликованы в 1947 г. в газете «Эль Комерсио» (Лима) за 7 июня и дополнены для публикации, сопровождающей издание рисунков Лорки.
Перевод осуществлен но изданию: Ontañón Santiago. Semblanza de García Lorca. — En: García Lorca Federico. Dibujos. Madrid, 1986.
...гостинице Малаги. — Лорка, обычно вместе с семьей, каждое лето несколько недель проводил в Малаге.
Кафе «Помбо» — старинное мадридское кафе, которое Рамон Гомес де ла Серна превратил в штаб-квартиру испанского авангарда, где по субботам с 1915 но 1924 г. происходили литературные диспуты, встречи и чествования под неизменным председательством Гомеса де ла Серны, описанные им в книге «Помбо».
Грегерия — жанр, созданный Гомесом де ла Серной. Представляет собой метафору или образ, возникший в результате сопряжения отдаленных реальностей. Грегерии Гомеса (иначе «рамонизмы»), несомненно, повлияли на поэтический вкус поколения 27-го года.
...на Кубу. — В марте 1929 г. Лорка уехал из США на Кубу, где пробыл около трех месяцев.
...еще довольно скромно. — Чтец-декламатор Хосе Гонсалес Марин, лауреат всех государственных премий, удостоенный «Золотой медали за труд», по свидетельству современников, отличался крайней бесцеремонностью.
Клуб «Анфистора» — Театральный клуб, созданный Пурой Маортуа де Уселай в начале 1933 г. в противовес коммерческим театрам. В 1934 г. Сантьяго Онтаньон предложил клубу имя «Анфистора» — это слово с греческими обертонами довольно давно было придумано Лоркой и означало что-то вроде «горделивая толстуха». Пура Маортуа согласилась, и Лорка считал себя крестным отцом клуба, поставившего «Любовь дона Перлимплина» и «Чудесную башмачницу». В 1935 г. Лорка как сорежиссер участвовал в постановке «Перибаньеса» Лопе де Веги, а весной 1936 г. начал в клубе репетиции пьесы «Когда пройдет пять лет».
...их не было. — Мемуарист ошибается.
Три года спустя... — Лорка читал «Кровавую свадьбу» у Мартинеса Надаля в середине сентября 1932 г., следовательно, со времени постановки «Марианы Пинеды» прошло уже пять лет.
Когда Федерико поехал в Буэнос-Айрес... — В сентябре 1933 г. Лорка отправился в Аргентину, где пробыл до января 1934 г., и, посетив Уругвай и Бразилию, в апреле 1934 г. возвратился на родину.
...ауто «Жизнь есть сони... — Лорка выбрал для постановки не знаменитую пьесу Кальдерона «Жизнь есть сон», а священное действо под тем же названием. Премьера состоялась 13 июля 1932 г. в Сории.
«Бдительный страж», «Театр чудес», «Саламанкская пещера» — интермедии Сервантеса.
Изображая Ночь... — Мемуарист не совсем точен — в ауто Кальдерона Лорка выбрал для себя роль Тени (Тьмы).
...«колесницы Тесписа»... — Солон (афинский политический деятель и поэт; между 640 и 635 — ок. 559 гг. до н. э.) счел сочинения Тесписа оскорбляющими общественную нравственность и изгнал его из Афин. С тех пор Теспис вместе с бродячим театром кочевал по Аттике. Согласно легенде, Теспис был создателем трагедии.
Канте гранде (букв.: «большое пение») — то же, что канте хондо.
Примечания
1. Да (англ.).
2. Перевод Ф. Кельина.
3. Перевод А. Гелескула.
4. Турне (фр.).
5. Перевод А. Гелескула.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |